– Я то здесь при чем? Ты мне в антисоветском экстазе руки не оторви!

Глава 26

ФИГАРО И СЕРГЕЙ ИВАНОВИЧ ИЗ КГБ

Польша. Шарм польского языка с шипящими, красивые польки, услужливые, элегантные поляки… Варшава, костелы, сердце Шопена. Целый месяц колесили по частям Советской Армии, и вот она, Варшава, восставшая из послевоенных руин. Костел в районе Старого Мяста, подъезжает черный лимузин, из него в красной мантии выходит кардинал Вышинский под экзальтированные крики католиков, заполнивших всю площадь. Постоянно преследует мелодия полонеза. Политуправление, расположенное в Варшаве, внесло коррективы в программу концерта – изъяло мой отрывок из пьесы «Шторм», так как этот отрывок порочит моральный облик советского человека. В результате решения этих болванов и перестраховщиков я оказалась свободна и предоставлена самой себе всю неделю! На встрече с актерами я познакомилась с актрисой маленького модного театра Иреной, тоже с бантом. Все время мы с ней на ее маленькой машинке ездили по Варшаве, каждый вечер смотрели спектакли, допоздна сидели в актерском кафе, читали стихи Адама Мицкевича, кто-нибудь обязательно играл на рояле, а потом ночью, возвращаясь в Дом офицеров, я просила непременно проехать мимо сердца Шопена. Выходила, стояла под ночным небом, и польские актеры, целуя мне ручки, говорили с твердым «ч»:

– Таня, ты романтичка!

После этого «романтичка» входила в комнату Дома офицеров, где расположились на раскладушках все подряд – и артисты, и артистки, и с восторгом, захлебываясь, рассказывала, в каком театре я была, что смотрела, где ужинала, чем вызывала черную зависть всех присутствующих. Несколько актеров воспользовались ситуацией и стали «шить» дело. Они объявили мне бойкот за неприличное поведение, инициатором этого неискусного шитья была Инженю. Стиль общества и личные качества совпадали, и под их диктовку можно было непринужденно облить соперницу грязью, накатать «телегу» и тем самым сразу убить двух зайцев: свести личные счеты и «послужить Отечеству». Я понимала, что за моей спиной точатся ножи, но впечатления от Варшавы, от божественных звуков органов в костелах, от избытка дружелюбия и внимания польских друзей, ощущение, что наконец-то в моем чемодане лежат прекрасные вещи, одна другой лучше, – я уже представляла, как надену их в Москве, – все это анестезировало мою тревогу и подозрения. И вот, махнув рукой Варшаве, я оказалась в Москве.

Осень. Мы на Воробьевых горах. Просто гуляем. Поднимается ветер – желтые листья летят над Москвой, над нашими головами. Воздух свежий, морозный.

– Мы с тобой здесь как Герцен и Огарев… – говорит Андрей.

– Тут они клялись в вечной дружбе, – отвечаю я, беру его теснее под руку, он прижимает локтем мою руку и обнимает так крепко, что мое лицо оказывается лежащим и сплющенным на его пальто. Я задыхаюсь, а он шепчет, потому что боится сказать вслух:

– Я так безумно без тебя скучал. Тюня, я не должен тебе этого говорить… всю неделю, с тех пор, как я прилетел со съемок… перед твоим возвращением, я каждый день, как дурак, ходил и смотрел на твои окна. Иногда мы приходили вместе с Червяком. Сидели во дворе, в детской песочнице и смотрели.

На открытии сезона Чек объявил, что приступает к репетициям пьесы Бомарше «Женитьба Фигаро». Чек, как, впрочем, и все его поколение, великолепно владел искусством манипуляции людьми. На досуге, проводя рукой по лысине – жест этот означал озадаченность, – он перебирал в голове фамилии артистов, тасуя их как карты и рисуя для себя заманчивые возможности в том или ином варианте банками пить их кровь. Наконец, вывесили распределение ролей. Фигаро – Миронов, Сюзанна – фаворитка Чека, а я – во втором составе, и остальные роли – все по два состава, и понятно, что наступает золотое время репетиций, интриг, мести и сведения счетов.

Моцарт:
Мне день и ночь покоя не дает
Мой черный человек. За мною всюду
Как тень он гонится…
Сальери:
И, полно! что за страх ребячий?
Рассей пустую думу. Бомарше
Говаривал мне: «Слушай, брат Сальери,
Как мысли черные к тебе придут,
Откупори шампанского бутылку
Иль перечти «Женитьбу Фигаро».

Свободными вечерами мы забирались с ногами на диван, открывался невидимый занавес и – о, эти интимные репетиции! Андрей галопом скакал по страницам, читая за Фигаро, а я за всех остальных – за Сюзанну, Графа, Керубино, Графиню, Бартоло, Марселину. Карандашом Андрей отмечал главные места, психологические повороты, выстраивал партитуру роли.

– Попьем кофейку? – вдруг срывался он с места, чтобы встряхнуться, и, отхлебывая из чашки кофе, в который раз повторял монолог Фигаро из последнего акта: «О, женщина! Женщина! Женщина! Создание слабое и коварное…»

Через несколько дней он мне выговаривал:

– Таня, ну почему ты не можешь сделать ни одного движения, чтобы за тобой не тянулся кошмарный шлейф. В театре только и говорят о твоем поведении в Польше! Что ты там натворила?

– Что я натворила? Как обычно, выделилась! Вместо концертов, которые они играли, меня освободили от «Шторма», я ходила в театры, каталась по Варшаве, проводила время в актерских кафе. Самое плохое это то, что я об этом рассказывала… А одна артистка, тебе небезызвестная, кипит злобой и любой ценой хочет отомстить и тебе, и мне сразу. Это ее работа. Тебе надо быть разборчивее… Бабы – это твоя ахиллесова пята. Мне из политуправления города Москвы прислали приглашение, чтобы я туда явилась на разборки.

– И ты была?

– Естественно, нет. Разорвала и выбросила в мусорное ведро. Не смотри на меня выпученными глазами и не шей мне шлейфы.

Раздался телефонный звонок. Андрей поднял трубку.

– Але… – На его лице появилось страдание. – Да… Можно. Когда? Хорошо. До свидания, – сказал он упавшим голосом.

Страшное предчувствие стукнуло в сердце. «Господи, это уже не в первый раз! – пронеслось в голове. – С кем он разговаривает таким телеграфным языком? И это страдание на лице? Я уже это видела».

Вдруг резко к нему обратилась:

– Андрей, кто тебе звонил? – В интонации вопроса вспыхнул ответ. Мы молча смотрели друг другу в глаза, и от понимания случившегося зрачки расширились от ужаса. Кофе кончился, почему-то достали из холодильника молоко, положили в пиалу варенье, и он, громко отхлебывая из чашки молоко, тихо рассказывал:

– Весной мы с Бодей гуляли у тебя на кружке возле Спасо-Хауз. Навстречу вышли барышни, как оказалось, дочери посла, стали валять дурака, я – на английском, Бодя юродствовал по-русски. Они пригласили нас к себе в сад. Мы даже не зашли в здание, просто гуляли в саду. Мы не сообразили, что это уже американская территория! Потом позвонили из КГБ. Сергей Иванович.

Он громко отхлебнул молоко из чашки, звук был такой, как будто молоко рыдало. Закурил.

– Встретились с Сергеем Иванычем, – произнес Андрей с отвращением. – Он мне объяснил, что мы с Бодей совершили преступление – перешли государственную границу, и если я хочу избежать наказания, то должен служить родине, помогать органам в их опасной и трудной работе, в общем помогать…

– Чем помогать? – спросила я.

– Что ты, не понимаешь? Помогать. И все время помогать. А если я откажусь… – глотками сдерживая рыдания, продолжал он с огромными паузами. – Если я откажусь… все! Моя карьера рухнет! Они не дадут мне ни играть, ни сниматься в кино. Они очень сильные.

Он громко отхлебнул из чашки молоко – опять, казалось, молоко рыдало. Съел ложку варенья. Тикали часы так, как будто молотом били по голове.

«Мама права, – думала я, глядя в одну точку. – Самое страшное – это КГБ. Если они сами не могут себе помочь, чем им может артист помочь? Что они от него хотят? План аэродрома? Внуково? Или Домодедово? Помогать! Давать бесплатные концерты на Лубянке или политзаключенным, которые, как говорят, томятся в подземных камерах, расположенных от Желтого дома до Манежа. Чем он может им помогать! Строчить „телеги“ на кого-нибудь? Никогда в жизни он этого делать не будет! Рассказывать, кто с кем спит? Кто сколько выпил? Или кто что говорит? Все говорят одно и то же: „Я – гениален, а Чек, сволочь, роли не дает!“ Своих кадров мало, ишь, какого парня захотели! Порочная система! Хотят затянуть в свой омут! Нет! Нет!» – а вслух сказала: